Ранние новеллы [Frühe Erzählungen] - Томас (Пауль Томас) Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дела ее обстояли таким образом, что она любила своего супруга… Только не смейтесь! Она любила его даже и за историю с булочками, любила трусливо и жалко, хотя он обманывал ее и ежедневно, как мальчишка, трепал сердце, терзалась любовью к нему, как женщина, презирающая собственную нежность и слабость и знающая, что права на земле имеют сила и прочное счастье. Да, она отдалась этой любви и своим мучениям так же, как, когда он в непродолжительном припадке ласковости сделал ей предложение, отдала ему самое себя, — с горячей потребностью одинокого мечтательного существа в жизни, страсти, в буре чувств…
Размер три четвертых и звон бокалов… столпотворение, пары, гомон и танцевальный шаг: вот что такое был мир Гарри, его царство; вот что такое было и царство ее мечтаний, поскольку там обитало счастье, обыкновенность, любовь и жизнь.
Жизнь в свете! Безобидная, праздничная жизнь в свете, треплющий нервы, треплющий достоинство, соблазнительный яд, полный бесплодной прелести, бесстыжая ненавистница мысли и мира, ты чудовищна! И она сидела вечерами и ночами, раздавленная разительным противоречием между совершенной пустотой и ничтожностью вокруг и царящим при этом лихорадочным возбуждением вследствие вина, кофе, чувственной музыки и танцев, сидела и смотрела, как Гарри очаровывает красивых, веселых женщин, не потому что они ему особенно нравятся, а потому что тщеславие его требует быть с ними на виду, эдакий счастливец, у которого всего в избытке, который причастен ко всему, которому неведома никакая тоска… Какую боль причиняло ей это тщеславие, и как она все же любила его, это тщеславие! Как сладостно было видеть, что он столь красив, молод, великолепен, обворожителен! Как любовь к нему остальных мучительно воспламеняла ее собственную!.. А когда все заканчивалось, когда он, ничего не понимая, принимался эгоистично нахваливать прошедшие часы, наступали мгновения, когда ее ненависть и презрение сравнивались с любовью, когда в душе она называла его «негодяем», «фатом» и пыталась наказывать молчанием, смехотворным, отчаявшимся молчанием…
Мы правы, маленькая баронесса Анна? Вымолвить ли, что прячется за твоей жалкой улыбкой, пока поют «ласточки»? И наступает то презренное неблаговидное состояние, когда после безобидного, проведенного в обществе вечера ближе к утру ты лежишь в кровати и тратишь душевные силы на обдумывание шуток, острот, удачных реплик, которые должна была бы найти, чтобы показаться обаятельной, и которые не нашла. И в предрассветные сумерки вторгаются такие грезы, что ты, совсем ослабев от боли, плачешь у него на плече, а он одним из своих пустых, славных, обычных слов пытается тебя утешить, и вдруг тебя пронзает заливающая краской стыда бессмысленность того, что ты плачешь у него на плече о мире…
Если бы он заболел, правда? Мы верно угадываем, что его мелкое, пустячное недомогание рождает тебе целый мир грез, в которых ты видишь его своим страдающим подопечным, в которых он лежит перед тобой сломленный, беспомощный и наконец-то, наконец-то принадлежит тебе? Не стыдись себя! Не дрожи от отвращения! Горе иногда немного портит — мы это знаем, мы это видим, ах, бедная маленькая душа, в странствиях наших мы видели и не такое! Но ты могла бы обратить хоть сколько-нибудь внимания на молодого авантажера с длинными веками, что сидит подле тебя и с таким удовольствием свел бы свое одиночество с твоим. Почему ты его отталкиваешь? Почему презираешь? Потому что он из твоего собственного мира, а не из другого, где царят радость и гордость, счастье, ритм и победительность? Это действительно трудно — не чувствовать себя дома ни в одном мире, ни в другом; мы знаем! Но примирения быть не может…
Шум рукоплесканий затопил заключительные пассажи лейтенанта фон Гельбзаттеля, «ласточки» допели. Даже не оборачиваясь на ступеньки, они, плюхаясь и порхая, прыгали с эстрады, и господа столпились им помочь. Барон Гарри подхватил маленькую смуглянку с детскими руками, он сделал это тщательно, со знанием дела. Одной рукой обнял за бедро, другой за пояс, неспешно опустил, почти поднес к столу с шампанским, где наполнил бокал, так что пена перелилась через край, и чокнулся с ней, медленно и многозначительно, с беспредметной, настойчивой улыбкой глядя в глаза. Он сильно выпил, и на белом лбу, резко контрастирующем с покрасневшим от солнца лицом, пылал шрам; но он был весел, свободен, весьма радостно возбужден и не омрачен страданием.
Их стол стоял напротив стола баронессы Анны, у противоположной длинной стены зала, и она, перебрасываясь пустыми словами с каким-то соседом, жадно слушала смех оттуда, позорно, украдкой шпионила за каждым жестом — в том странном состоянии болезненного напряжения, позволяющем человеку машинально, соблюдая все общественные нормы, вести беседу, мысленно при этом находясь совершенно не здесь, а возле другого, за кем ведется наблюдение…
Пару раз ей показалось, что взгляд маленькой «ласточки» скользнул по ее глазам… Так она ее знает? Знает, кто она? Как она красива! Как нахальна, бездумно жизнелюбива, соблазнительна! Если бы Гарри полюбил ее, жаждал ее, страдал по ней, она бы простила, поняла, разделила. И внезапно она ощутила, что ее собственная тоска по маленькой «ласточке» горячее и глубже, чем у Гарри.
Маленькая «ласточка»! Боже мой, ее звали Эмми, и она была до мозга костей банальна. Но с черными прядями, обрамлявшими широкое жадное лицо, с обведенными темным миндалевидными глазами, большим ртом, белыми сверкающими зубами и смуглыми, мягкими, завлекательной формы руками она была прекрасна; а самым прекрасным в ней были плечи, которые при определенных движениях неподражаемо плавно проворачивались в суставах… Барон Гарри испытывал живой интерес к этим плечам; он решительно не мог смириться с тем, что она укутала их, и устроил шумное сражение за шаль, которую ей вздумалось набросить, и при всем том никто вокруг — ни барон Гарри, ни его супруга, вообще никто — не заметил, что это маленькое, заброшенное, расчувствовавшееся от вина существо уже целый вечер тянет к юному авантажеру, за нехватку ритма прогнанному от пианино. А всё его усталые глаза и то, как он играл; ей это представлялось благородным, поэтичным и из другого мира, в то время как суть барона Гарри она знала слишком хорошо, и считала скучной, и была совсем несчастна, и страдала оттого, что авантажер со своей стороны не оказал ей ни единого знака любви…
В сигаретном дыму, который синеватыми слоями покачивался над головами, тускло горели уже сильно прогоревшие свечи. По залу потянуло запахом кофе. Безвкусная тяжелая атмосфера, пиршественные испарения, праздничный угар, что были загущены и смущали смелыми духами «ласточек», висели надо всем — над столами с белыми скатертями и ведерками для шампанского, над утомленными от бессонной ночи и несдержанными людьми, над их гомоном, гоготом, хохотом и флиртом.
Баронесса Анна больше ни с кем не разговаривала. Отчаяние и то жуткое сочетание тоски, зависти, любви и презрения к себе, которое зовется ревностью и которое не должно бы существовать, если бы мир был добрым, так раздавили ей сердце, что у нее не осталось сил притворяться. Хоть бы он увидел, каково ей, хоть бы ему стало стыдно за нее, чтобы хоть какое-нибудь чувство, относящееся к ней, родилось в его груди.
Она перевела взгляд к противоположной стене… Игра там зашла довольно далеко, и все со смехом и любопытством смотрели на них. Гарри додумался до своего рода ласкового поединка с маленькой «ласточкой». Он настаивал на обмене кольцами и, прижав колени девушки своими к стулу, увлеченно, как бешеный охотник, ловил ее руку, пытаясь взломать маленький, крепко сжатый кулачок. В конце концов он одержал победу. Под громкие аплодисменты компании он с трудом стащил узенькое колечко в виде змейки и торжествующе насадил ей на палец собственное обручальное кольцо.
Тогда баронесса Анна встала. На нее навалились гнев и страдание, тоскливое стремление спрятаться со своим горем из-за любимого ничтожества в темноте, отчаянное желание наказать его скандалом, чем-нибудь привлечь его внимание. Побледнев, она отодвинула стул и по центру зала прошла к выходу.
Все переполошились, обменявшись посерьезневшими, протрезвевшими взглядами. Несколько мужчин громко окликнули Гарри по имени. Шум затих.
И тут произошло нечто совсем странное. А именно: «ласточка» самым решительным образом заняла сторону баронессы Анны. То ли в ее поступке сказался всеобщий женский инстинкт боли и страдающей любви, то ли из-за собственных терзаний по поводу авантажера с усталыми веками Эмми увидела в баронессе Анне союзницу — она повела себя, изумив всех.
— Вы подлый! — в воцарившейся тишине громко сказала она, оттолкнув ошеломленного барона Гарри.
Всего только эти два слова: «Вы подлый!» А потом сразу очутилась подле баронессы Анны, которая уже держалась за ручку двери.